Метаморфоза

Утром сиделка не пришла, и Надежда Павловна лежала на кровати и прислушивалась к звукам, раздающимся на лестничной клетке. Вот скрипнула дверь, и послышались шаркающие шаги по кафельному полу, а за ними другие, твёрдые и уверенные.

“Соседка напротив”, – подумала Надежда Павловна, а потом мысленно добавила, – “сын к ней приехал погостить”.

Раздался шум поднимающегося лифта, и Надежда Павловна начала считать:

“Один, два, три, четыре”, – лифт остановился на четвертом этаже, со скрежетом хлопнула его металлическая дверь, и опять настала тишина.

Надежда Павловна посмотрела в окно и увидела, как всегда, лишь лоскуток неба и верхушку кроны растущей у дома березы.

“Березушка”, – так любовно и нежно привыкла называть она это дерево, единственное живое существо, которое всегда было рядом.

Все остальные приходили и уходили, и с каждым годом приходили все реже и реже. Прилетали, садились на подоконник и улетали птицы, проносились по небу самолеты, и их протяжный, глухой гул уносил Надежду Павловну куда-то далеко-далеко, туда, где она никогда раньше не была и никогда уже больше не побывает. Лишь однажды птицы свили гнездо на самой верхушке березы, и Надежда Павловна со страхом следила, как гнездо раскачивается на ветру, и от всего сердца радовалась каждый раз, когда прилетали крылатые родители и приносили в своих клювах разных червячков и гусениц.

Она тогда в который раз возвращалась мысленно в дни своей молодости, когда могла бегать и лазить по горам, нырять и плавать в море. Это было так давно, но казалось намного реальнее настоящего, настолько оно было многообразнее, ярче и осмысленнее ее повседневной действительности. Свое прошлое она помнила до мелочей, сказанные фразы, лица знакомых и близких людей, ощущения ветра на лице и мягкой, влажной земли под босыми ногами, а еще все свои чувства, все их оттенки и переливы.

Надежда Павловна кропотливо восстанавливала и бережно хранила свое прошлое и не позволяла ему тускнеть и увядать. Часто, очень часто, она открывала этот заветный ларец памяти и переживала заново каждый день, будь он грустным или радостным, каждый из них был ей по-своему дорог.

“По крайней мере”, – думала она, “я переживаю свою жизнь, а не чужую”.

Она проходила по этой дороге много раз, из конца в конец, вдоль и поперек, сначала сожалела о чем-то, раскаивалась и сердилась на себя, но потом к ней пришло сознание и убеждение, что все именно так и должно было произойти. Она приняла себя целиком и полностью, со своим резким характером, с непонятно откуда вдруг накатывающей раздражительностью, со всеми своими капризами и неподвижным телом. Она бы и теперь ничего не поменяла, не переставила и не изменила. Кроме одного… смерти своей дочери.

Эта беда пришла нежданно, в один из ярких весенних дней двенадцать лет назад. Она застала всех врасплох, и все вокруг замерло, как в стоп кадре, внешний мир окаменел, а внутри все онемело от непрестанной боли. В их доме стало тихо, и мертвой казалась эта тишина, тем более страшной, что она была не просто тишиной, а отсутствием звонкого щебета ребенка. Дочку сбила машина, и почти сразу же Надежду Павловну от горя разбил паралич, сначала отнялись ноги, а потом и верхняя часть тела.

Комната медленно погружалась в сумерки, и на противоположную стену ложились трепещущие, огромные, во много раз увеличенные тени березовых ветвей и листьев. Надежда Павловна мысленно двигалась вместе с тенями в их головокружительной пляске, но тело оставалось неподвижным и требовало есть и пить. Внизу все чаще хлопала дверь подъезда, это возвращались с работы люди, и их голоса и смех отчетливо слышны были теперь среди стихающих звуков умирающего дня. Надежда Павловна попыталась позвать, надеясь на оставленное открытым со вчерашнего дня окно, но голос оказался слишко слабым, и немощный зов повис и так и замер в комнате.

На столе лежала буханка черного хлеба, и Надежда Павловна потянула носом воздух, стараясь уловить приятный запах ржаного хлеба. Это ей удалось, и она представила, как будет есть этот хлеб с маслом завтра, когда придет сиделка Люда. В том, что Люда придет она не сомневалась, изо дня в день на протяжении двух лет, с тех пор как умерла мать Надежды Павловны, Люда исправно приходила, кормила и мыла разбитую параличом женщину. Надежда Павловна даже как-то привязалась к Люде, хотя и понимала, что, как и многие другие, та исчезла бы из ее жизни навсегда, если бы ей перестали платить. Надежда Павловна принимала это, как уже давно научилась принимать все, с покорностью и смирением. Она не роптала, когда Люда стала все реже мыть ее и ограничивать ее дневной рацион. Она была благодарна за то, что та все-таки приходит, это была последняя и единственная ниточка, связывающая бедную женщину с окружающим миром.

Совсем не так было при жизни дорогой мамы, которая ухаживала за ней больше десяти лет. Мать читала книги и пела песни, ласкала и голубила ее, как малого ребенка и давала ей столько теплоты и любви, что несчастная Надежда Павловна иногда забывала о своей трагедии. Именно мать помогла ей принять состояние неподвижности, смириться с параличом и вывести ее из затянувшейся депрессии, когда многие недели Надежда Павловна ни с кем не разговаривала и лежала целыми днями, скорбно уставившись в потолок. А скорбить ей было о чем, и эта печаль растапливала поверхностные слои души, и Надежда Павловна погружалась все глубже и глубже в ее недра. Как кокон лежало неподвижное тело, а внутри шла непрестанная работа, работа духа.

На следующий день Люда опять не пришла, и Надежда Павловна вдруг поняла, что Люда никогда уже больше не придет. Совсем одна, как много лет назад, только тогда с ней была мама, помощь которой принималась как должное, и только когда матери не стало, смогла Надежда Павловна до конца осознать всю глубину и безвозвратность этой потери. Ей стало до боли, до тошноты жалко себя, и еще очень страшно от того, что она оставлена и забыта всеми, совсем как ненужная вещь, оставшаяся пылиться в кладовке, как бездомная собака брошенная на произвол судьбы, чтобы не вызывать лишних хлопот. Надежда Павловна тихонько застонала, и слезы тонкой струйкой заструились по ее бледным бескровным щекам. Каким бы одиноким ни был человек, он живет среди людей, и их можно в любой миг позвать на помощь. Позвать и надеяться до самого конца, что кто-то придет. Когда же ты оставлен умирать в одиночестве, то все ради чего ты жил становится призрачным и тщетным.

Надежда Павловна закрыла глаза, облизала засохшие губы и терпеливо ждала, пытаясь овладеть собой и успокоиться.

“Лучше умереть в покое, смириться и принять то, что я уже не в силах поменять”, – так уговаривала она себя, но смириться ей все равно не удалось, и со дна души поднимался протест против ужасной уготовленной ей судьбы, протест против неподвижного тела.

Минутная стрелка часов на противоположной стене медленно ползла по циферблату. Тянулись тягостные минуты, и жажда становилась все жгуче, даже голод отступал перед силой жажды. Наступил вечер, и промелькнула шальная мысль, что было бы проще и безболезненнее умереть во сне, но в тот же миг Надежда Павловна мысленно содрогнулась от такого вполне вероятного исхода.

Она лежала распластанная, приколотая к кровати булавкой, и была такой же беззащитной и беспомощной, как засушенный экземпляр бабочки из энтомологической коллекции. Она пыталась уверить себя, что может что-то изменить в своем положении.

“Я могу, я вот сейчас смогу”, – твердила она себе и из глубины своего кокона невероятным усилием воли пыталась достать и расправить свои крылья. Однако руки оставались неподвижными, только однажды как будто пробежала волна, еле заметная дрожь по телу, но угасла так же внезапно, как и началась.

“Я могу, я могу, я могу», – это желание прожигало ей мозг, и Надежда Павловна больше не чувствовала ни жажды, ни голода.

Она проснулась среди ночи и закричала от ужаса, чьи то сухие дрожащие руки ощупывали ее лицо и голову. Она не могла ничего различить во тьме и лежала, затаив дыхание, пока не поняла, что это её руки. Через день Надежда Павловна приподнялась и села на кровати.